24 октября 2018
Восторженное сердце
Русская культура и журналистика понесли большую утрату. 15 октября 2018 года на 58-м году жизни в больнице города Дмитрова скоропостижно скончался от тяжёлой болезни выдающийся композитор и журналист Иван Сергеевич Вишневский.
С Иваном Сергеевичем я знаком сорок лет и полжизни прошёл вместе, будучи его самым давним другом. Когда мы, мальчишками, учились в музыкальном училище, то звали друг друга Борисыч и Сергеич. Все смеялись, но мы с тех пор так и величались до того дня, пока Ваня не ушёл.
Однажды Валентин Распутин побывал на нашем концерте в Рахманиновском зале, где Владимирский хор «Распев» исполнил наши сочинения. После исполнения и успеха, когда мы обнялись на сцене, улыбнулся и сказал: «Больше всего мне понравилось, как вы тепло относитесь друг к другу». Потом посерьёзнел: «Музыка Вишневского — хороша, сильна».
Да, это так. Иван Вишневский — это выдающееся, уникальное дарование.
Когда он поступил заниматься к известному московскому педагогу Владимиру Кирюшину, у которого мы и познакомились перед поступлением в училище весной 1978 года, у него совсем не было координации слуха и голоса. Отлично помню, как он юным — портретно красивым и броским — долбил часами одну и ту же квинту, ища правильный тон, мучительно подтягивая интонацию к верной высоте под пристальным взглядом Кирюшина, разглядевшего в Ване самобытный талант и вдыхавшего в него всю силу. Так — по шесть часов в день. Слух он себе, трудясь беспрерывно и упорно, просто сделал. Музыкой начал заниматься в 16 лет — очень поздно. И за полтора года овладел игрой на фортепиано. Страстно любил музыку, считал её своим призванием с юности, тут его Господь бесспорно позвал. Между прочим, занимался и рок-музыкой, вообще рок высоко ценил, чего не скажешь о джазе и эстрадной музыке. В самых первых сочинениях, ещё в училище, использовал электрогитару.
С юности он был очень образован, читал без конца, книги всегда раскрытые тут и там лежали возле пианино в его комнате в доме на улице Правды; он был вообще очень внимателен и вдумчив в книжном чтении. Общаться с ним было необычайным удовольствием, когда он был в духе, воодушевлён, мечтателен.
Несмотря на аристократическое богатырское сложение, ел он очень мало и был крайне неприхотлив в одежде и в быту с юности. Никогда не имел лишних денег, вечно нуждался, экономил. Хотя, казалось бы, отец его был корреспондентом «Правды» в США, мать — поэтессой. Но все «мажорные» блага того времени вроде валютных баров, кафе «Метелица» и модных «сэйшенов» на престижных дачах он категорически отверг, избрав путь служения высокой культуре, классической музыке. Избрал он, таким образом, не путь папенькиного сынка, ищущего синекуру, а дорогу огромного труда: в училище труд был очень тяжёлым, там научили не терять жизненного времени зря, боготворить музыку; и ещё, за что особо низкий поклон, быть неравнодушными, любопытными и, как говорил Георгий Васильевич Свиридов, «живыми».
В то время (1978—82 гг.) отделение теории музыки в училище имени Октябрьской революции было местом не только высокопрестижным, но и с исключительными требованиями. Поступить туда было очень трудно. Ваня по окончании училища владел «рабочей азбукой» музыканта: сольфеджио, музлитературой, — буквально акробатически. Окончил Ваня училище как пианист фортепианным концертом Грига и первыми собственными великолепными сочинениями: например, песнями на слова его матери, Светланы Вишневской, среди которых — шедевр «Самым нежным словом её позвать готов», некоторыми хоровыми вещами. Он много сочинял камерной музыки, вообще был очень плодовит и серьёзен в сочинительстве и пытлив в музыкальной стилистике с первых профессиональных дней. Нашим педагогом в училище по композиции был замечательный человек — композитор Виктор Иванович Егоров, сразу оценивший Ванин талант и очень много ему давший. Ваня приобщил меня в училище к Римскому-Корсакову, я его — к Петру Ильичу Чайковскому. Ходили мы не разлей вода — Борисыч и Сергеич — всегда вместе, все смеялись вокруг. Он по-братски поддерживал меня в учении и в жизни, вообще всегда стоял за меня и за мои труды как друг. С тех пор не могу говорить о нём одном — только о нас вдвоём, это объективно.
После училища мы оба по разным причинам не поступили в консерваторию, зато учились у выдающегося педагога и замечательного композитора, превосходного музыканта Татьяны Алексеевны Чудовой. Она дала Ване очень много. Нас отметил композитор Николай Иванович Пейко, и мы были взяты им в Гнесинку на композиторский, где началась истинно золотая пора жизни и творчества Ивана. Там он создал уже шедевры, впоследствии высоко отмеченные Георгием Свиридовым: три хора на русские народные слова для женского состава (я и Иван дружили тогда с женским камерным хором под управлением Романа Моисеева и Ирины Компанцевой), шесть пьес для скрипки и фортепиано, которые великолепно играла Леонарда Бруштейн, симфониетту для струнных. Во всю силу зазвучал его яркий и исключительно самобытный талант, углублённый в почву народной музыки, которую он боготворил с юных лет. Обожал петь со мной народные песни из хрестоматии фольклора, а иногда и выдумывали мы с ним песни в русском аутентичном стиле и распевали их на два голоса. Уже тогда он нашёл свою уникальную мелодическую интонацию c собственной ладовой завязью, своими мотивами и «клише». Свиридов отмечал это.
Мы оба женились на девушках из этого хора (причём обе — из одного дома) и почти одновременно. Вместе и жили потом некоторое время в этом доме. Первая жена его, Людмила Юрьевна Пронина (Вишневская), была его большим другом и помощницей, матерью его двоих детей, с ней провёл он счастливые годы молодости, горячо любил её; она долго старалась уберегать его от любых пагуб, но обстоятельства сложились так, что они не смогли остаться мужем и женой.
В период Гнесинки произошли два основных события: он познакомился с Георгием Васильевичем Свиридовым, и меня с ним познакомил, за что я неугасимо благодарен ему на всю жизнь; и Иван стал редактором Всесоюзного радио, что по тем временам было неслыханным жизненным везением. Если первое явилось одной из основ его жизненного и творческого самообретения (мы любили музыку Свиридова восторженно, она была для нас идеалом музыки), то второе, на мой взгляд, оказалось для Вани роковым. Радио с его тяжёлой рутиной и нервозностью помешало его полётному таланту, его композиторской работе — я глубоко в этом уверен.
Работая на радио, он многим помогал, в том числе и мне, часто приглашал быть автором и предоставлял не только творческие эфиры, что было весьма почтенным при тогдашнем культурном уровне радио (ныне совершенно уничтоженном), но и заработок. И делал это всегда бескорыстно. Он вообще не знал мздоимства и хитрости — это был ребёнок, истинный ребёнок с нараспашку открытой душой. Был он прям (порой бесцеремонно), неуживчив, говорил только то, что думал, был независим, горд и с чрезвычайно развитым чувством собственного достоинства (это многим не нравилось), храбр, мог драться, презирал боль, хотя был и не совсем здоров физически (был болен хронической астмой). Мало кто отблагодарил его тогда за эфиры, пропагандировавшие творчество современников. Если что-то нравилось ему в чужих произведениях, он готов был носиться с ними и превозносить их на каждом углу и в своём эфире; он был восторжен, когда сталкивался с примерами яркости, оригинальности и таланта — и не только в музыке, вообще — в жизни, восхищался личностями с большой буквы, сам таковой будучи (и ещё какой!). При слушании хорошей музыки он всегда испытывал озноб, словно от холода, даже ёжился, в том числе и когда играл на фортепиано классику.
Он показал с юности огромный интерес к полифонии и обрёл органичное стихийное мастерство в ней. У него вообще была очень ясная, математическая голова — при такой-то романтике души. Он был не только хорошим стихийщиком-певцом, но и конструктором в музыке.
Иван сделал первый «День Свиридова» в истории радио в 1988 году, мужественно пропагандировал его музыку, которая в среде снобов от так называемого академического авангарда была скорее опальна.
Тягота радиобдений сильно утомляла его, отвлекала от творчества. Нужно было при этом кормить двоих детей. Большим переживанием для него стало непринятие в Союз композиторов, куда он попытался вступить без чьей-либо протекции. Союз композиторов Москвы решительно не принял его, уже получившего величайшие похвалы от Свиридова и сочинившего произведения, совершенство которых не подвергалось сомнению их слышавших профессионалов. Горячим приверженцем музыки Ивана Вишневского был и выдающийся композитор Борис Чайковский; очень помогал нам в молодые годы и корифей академического жанра Сергей Слонимский, к которому я возил Ваню в Ленинград на электровозе по своим «железнодорожным возможностям». Сергеич вспоминал эти поездки всю жизнь, они были для него очень романтичны и событийны; особенно любил вспоминать он ночные железнодорожные столовые, кипучую ночную жизнь на путях, красоту и поэзию бегущих огней.
Позже Ваня всё же вступил в Союз композиторов, но это был уже совсем не той силы Союз и не тех возможностей.
На радио делал он яркие, интересные программы о волновавшей его музыке, привлекал аудиторию в том числе и своим своеобразным тембром голоса. Однако вскоре пришёл 1992 год с его бульдозерным ножом по всему живому, и не стало ни Всесоюзного радио, ни закупочной комиссии Союза композиторов, ни той интеллигенции, ни того уровня культуры и уровня восприятия; жизнь опошлилась, стала, как говорил он про Яхрому, «сплошная Каперна» (тёмная деревня в «Алых парусах» Грина). Лихие 90-е проехались этим ножом по всем людям честного труда, и Ваня не был исключением. На глазах гибло и «терялось всё, что дорого», как говорил он. Враз ушли престижность и самый смысл академического композиторского труда, сочинением музыки попросту стало невозможно жить, «ценности» пришли совсем иные. Композитор-академист из суперэлиты враз превратился в какое-то не совсем нужное людям существо. Отрасль искусства, искони задававшая умонастроение интеллигенции целых эпох, превратилась в черепки. Конечно, во многом виноват в этом, так сказать, сам жанр, сама среда, оказавшаяся неспособной к сплочённости и жертвенности в трудный час. Но кто тогда оказался к этому способным?.. Государство продало достояние Гостелерадиофонда, сделав из него коммерческую лавочку, прекратило поддерживать академическое искусство.
Ваня в 1990-е мужественно предпочёл бедность и отверженность «лакейству перед веком своим», как сказал Андрей Фефелов, твёрдо остался на своём пути, спокойно, как истинный христианин, терпя тяжёлые болезни, крайнюю нужду, неурядицы, отсутствие нормального жилья; мотался с Галей по квартирам, никогда и ни на что не жалуясь — включая здоровье. Ни о каком так называемом карьерном росте не могло быть и речи. Угождать он не умел: на обиду вспыхивал как порох, не глядя на чины, возрасты и звания.
Но, каким бы ни был, он оставался собой и никогда не прекращал сочинять, выступать, писать статьи, делать передачи, участвовал в основании и работе «Народного радио», где собрал свою аудиторию и стал популярен, не говоря уже о том, скольких музыкантов и других ярких людей он пропагандировал там. Жилось ему трудно — порой впадал в нищету в буквальном смысле. Работал одно время таксистом в Яхроме, куда переехал жить из Москвы по семейным причинам (при этом уговаривал разнузданных пассажиров-«капернцев» не ругаться матом при детях, иногда его звали за это «махаться» пьяные разнузданные «папочки». Он вообще никогда не боялся никакого труда, был уверенно, по-мужицки самостоятельным: сам привёл в порядок и обшил деревом свою утлую квартирку в Яхроме, куда забросила его суровая судьба, сам научился водить и ремонтировать машину, сам мог смастерить любое приспособление, сам овладел сложнейшей программой компьютерной нотации, создав дома вполне налаженную студию. В юности Иван работал вместе со мной преподавателем в музыкальной студии завода «Серп и Молот»; младшим продавцом в булочной и ещё каким-то продавцом, всегда в любой работе был сосредоточен, нетороплив, тщателен, упорен. Вообще, это был человек, с которым не хотелось, чтобы кончался день, и замены тому общению никогда и ни с кем не будет, ибо он очень многое знал, был высоко умён, подхватывал мысль на лету. Он был именно «полётно» мне интересен и близок по взглядам. Мне очень тяжко, что его нет. После смерти Свиридова — это второй для меня жизненный пример потери совершенно невосполнимой и безвозвратной, которая отнимет часть жизни. Его присутствие в ней, даже присутствие за скобкой, когда общения и не было (ввиду его незаменимости), было исключительно важно, в каком бы состоянии ни оказывались наши отношения.
У нас было много общего, главным было — верность красивому, нежелание менять это на безобразное, главенство русского, славянского (мы с юности оба были патриотичны), торжество классики, культ красивой мелодии в музыке, восторг перед подлинным мастерством. Ваня и в стилистике музыкальной, и в обиходе был оригинален. Если видел в чём-то проявление красоты, таланта — радовался, как ребенок, щурясь от счастья. Никогда никому не завидовал — любому проявлению таланта и красоты у других он только радовался. Радоваться вообще он умел — причём порой какому-то совершенному подаренному пустяку, подаренной фигурке (он коллекционировал фигурки свинок), счастливо рассматривал её и приговаривал: «Ну и гарна же вона… Скажи?»
Помогал людям, которых привечал, знакомил их, объединял, восхвалял, не опасаясь «высокопарных слов» — и совершенно бескорыстно. Со всеми, кого приближал, активно дружил, таскал с собой в любимый Крым, в любимый лес, давал слушать любимые записи — всё у него было любимое…
Я должен был набирать у него дома для печати, году в 2005-м, ноты своего сочинения из шести хоров. Оставил ему партитуру, сказал, что приеду недели через две, займусь. Приезжаю — он хитро щурится на меня: «Борисыч, я, честно говоря, не знаю, зачем ты приехал». И ведёт меня за компьютер — а там все мои ноты набраны. Я просто остолбенел. «Решил немного подэкономить твоё зрение и заодно поучиться у тебя, многое мне очень приглянулось». Всё поддерживал меня, близил к музыке, как мог. Знал, что у меня плохое зрение — и сам всё сделал. Двухнедельный ежедневный труд. Кстати, всегда наставлял, поддерживал, подсказывал, поправлял — у меня не всё получалось. Он был, конечно, гораздо опытнее и мастеровитее меня как композитор.
Ельцинизм он не принял категорически. И боролся со злом как только мог, сделавшись не только журналистом, но и политиком. Ему были полностью чужды обывательщина, пошлость, мещанство — это было несовместимо с ним абсолютно под страхом гибели (которая и последовала именно «от своего века» — этой беспомощной больницы, где ничего не способны были сделать, где Галя ходила-покупала лекарства). Его второй женой стала Галина — пример настоящей русской женщины беспримерного мужества и преданности, которая столько раз спасала его от гибели, верная его почитательница, защитница и помощница. Честь и хвала ей, героине, широкой душе, от нашего Отечества, от всех нас! Полагаю, уходу и заботе этого человека, растворённого в Ване, мы обязаны тем, что Иван Сергеевич в яхромскую пору просто дожил пусть и до таких лет. И здесь он был прямолинеен и бескомпромиссен, и здесь «кричал правду», как думал. Ванины статьи в «ЛГ» и в «Завтра» многим хорошо известны. Тягчайшим горем и разочарованием стали для него, наполовину украинца, события на Украине, им обожаемой, которой посвящал он и музыку (в юности была у него опера «Ярмарка в Голтве» на слова Горького). Злая несправедливая современность была для него образом врага — искорёжившего, погубившего его любимое дело, любимые миры, «буквально всё, что близко и дорого». Он уходил в православие, в политику, в политическую журналистику. Но современность всё это мало беспокоило — она менялась в сторону измельчения и опошления. Таких, как он, давила незаметно и равнодушно.
Между тем яхромский период его жизни в целом представляется светлым, полным не только тягот, но и отрад. В Яхроме он обрёл то, что любил не меньше музыки: лес и грибы, в которых разбирался ничуть не хуже профессионального миколога, величал их по-латыни, хотел писать книгу о них (представляю, как занимательна была бы она при его начитанности и литературном таланте!). Переехав в Яхрому, он решительно, с явным даром естествоиспытателя изучал тамошние леса и уверенно разъезжал на «жигулёнке» за грибами, точно выходя на нужные грибные места. Стихи Рубцова «В лесу» — это лирический гимн Вишневского, недаром он написал хор на эти слова. Тяжко переживал он вымирание леса из-за современного разора и безумия. Грибы ездил собирать до ноября. Один раз я приехал к нему поработать на нотном компьютере, и он заявил, что съездит на часок «по грибы»… А за окошком первого этажа пятиэтажки шёл уже снег… Я остался в прокуренной квартире — увы, он курил много, научился у меня, жаль (я потом сумел бросить). Привёз через два часа какие-то два ярких красных грибка и раскрасневшийся, довольный, что побыл в лесу, в снежной свежести, которой дивно запахло от него в доме, радостно сообщил мне по-латыни их названия наставительным голосом, ибо, будучи на три года старше, с юности привык образовывать и воспитывать меня, словно старший брат, во многом как бы и будучи им.
В яхромский период он сочинил великолепные хоровые вещи на народные слова («Ладные песни» и хоры на стихи Рубцова, столь созвучные тогда его лесному отрезвляющему, примиряющему настроению (чудесную, богатую, широкую музыку эту великолепно исполнил Владимирский камерный хор «Распев» под управлением Колесниковой). Он написал тут обоих «Лирников» и великолепный, особенно во второй части, мистический, неземной фортепианный концерт, который является воплощением самой бесконечности времени — словно ломоносовское «звездам числа нет». Здесь создал он удивительную ораторию «Наброски драмы из украинской истории» на малоизвестные слова незаконченных произведений Гоголя (в ней есть по меньшей мере два шедевра: «Катерина и Онисько» и грандиозный марш «Казаки идут»; всё это пока не исполнено… Здесь он активно занимался народной культурой с выдающимся этномузыковедом Вячеславом Щуровым и стал виртуозным мастером и знатоком фольклора, пропитался им насквозь. В Яхроме он написал свой шедевр — хор «Поезд» на слова Рубцова, с триумфом прозвучавший в Рахманиновском зале в блистательном фортепианном сопровождении Александра Муравьёва и Владимира Довганя, близкого друга Вани. В лучшие времена это была бы музыка века, её взяли бы заставкой к программе «Время».
Яхрома… возрождающийся понемногу, тёплый, сосредоточенно молитвенный внутри огромный храм со знаменитой колокольней, видимой со всей округи за десяток вёрст, свеча под высокими сводами в благодати большого покойно-тёмного пространства возле всего нескольких по первости икон на старой штукатурке, тихий подмосковный снег и приземистая неторопливость вокруг, старый деревянный дом на пути… Приезды к нему в Яхрому были тогда сплошным наслаждением — Ваня был в ту пору благодушным, восторженно возбуждённым, ему сочинялось, много говорили о Рубцове, Льве Гумилёве, Свиридове, его любимых скифах и древней истории, которой так болел он… Конечно, вообще о русском, о российской судьбе… Я всегда после работы ждал, когда он виртуозно пожарит грибы, несказанно вкусно, с картошкой и луком, как-то обильно и художественно уложит их на тарелке, и мы за ужином будем с ним и с приехавшей из Москвы Галей беседовать, всё откладывая и откладывая мой выезд к ночной электричке… Здорово это было!
Он никогда не бросал сочинять, оставаясь музыкантом до последних дней. Восторженно воспринял он создание сообщества современных композиторов группы МОСТ (Музыкального Объединения Современной Традиции). Превосходный Патриарший хор под руководством Ильи Толкачёва исполнил на Рождественском фестивале его прекрасную колядку «А в Иерусалиме»; сделана она действительно как какая-то величественная книга или вдохновенно сложенный храм, с долгой и энергичной мелодией, с патетикой возгласов, с мудростью и красотой вывода, с красочностью орнаментики подголосков, с растроганностью оглядки на старину, с невыдуманной широтой образа, далеко превышающей границы жанра, с феноменально точной и щедрой выделкой партитуры. Эта его колядка — просто новое явление в хоровой музыке нашего века, это сочинение могло бы стать одним из гимнов и символов нашей страны. Иван Вишневский — это, конечно, классический хоровой мастер, недаром ряд хоров пел его музыку без всякого приглашения, «зазывания», дирижеры сами находили ноты в Интернете.
Никогда не сомневался я, что его музыка найдет новое обретение, станет музыкой классика, почитаемой многими неравнодушными людьми.
Что же касалось его политической деятельности, то он выбрал политику, так как в этом видел исполнение своего долга.
Но и тут талант во всём оказался талантом: вышло мощное «вещание» души. Журналистом он получил востребованность; как какой-то грандиозный компьютер, он, работая на «День ТВ» и в «Завтра», делая пару программ в день, перерабатывал самую разнообразную информацию, осмысливал её и преподносил людям ярко, как труба, всегда горя, неравнодушно. Равнодушие, равно как истекающие из него пошлость и скуку, он ненавидел всем сердцем, душа его была беспокойна и пламенна. Это был, вне всякого сомнения, пассионарий. Всё, что он делал, чем и как жил — нравилось оно или нет — было искренним и выражалось неизменно прямо. «Я долго учил себя, Борисыч, выражать людям в глаза, что думаю, невзирая на лица. Это было не просто, но я, по-моему, выучился».
Это был человек с идеалами. Мы вышли из эпохи людей с идеалами.
Он вообще был, при всём своём самолюбии, необыкновенно скромным, невзыскательным, очень неприхотливым человеком. Всё, что он хотел, — это чтобы музыку его слышали люди, и справедливо считал, что имеет на это право.
Но всё осталось в нотах, слава Богу. Не сомневаюсь в воскрешении его творчества.
Так хочется увидеться в урочный час с ним на небесах, и такими увидеться, какими были мы когда-то: молодыми, очарованными, вечно вдохновлёнными чем-то, с кладезем доброго и полезного в себе, с всегдашним почитанием прекрасного. В такую пору, когда и сам молод, и ветер, и небо, и листва вокруг тебя молоды, и рубаха весенняя на тебе вздувается, и молоды надежды, мечты, поцелуи… Встретиться с тем, прекрасным, всегда озарённым величавым красавцем Ванькой: «Привет, Сергеич!» — «А, вон кто идёт! Здоровеньки булы, Борисыч!» Встретить его любящую, но и строгую улыбку старшего брата. Увидеть его сильные глаза смеющимися, думающими, сочиняющими. Опять попить тот чай из неизменно огромной чашки в той крохотной кухне яхромской, собрать с ним на поляне и почистить дома за разговором о вечном те грибы.
Вечная память.